Владимир Зайцев -- человек конфликтный, амбициозный. Горячий, категоричный и неординарный в суждениях. С ним тяжело спорить. Свою точку зрения отстаивает, по его собственному выражению, до последнего патрона. Тем не менее, человек он не злобный, не завистливый, не мстительный. Быстро отходчивый и добродушный. С тонким чувством юмора и слегка ироничен. И еще он талантливый.
Все эти черты характера четко прослеживаются в его творчестве.
Писатель он довольно известный. Владимир Зайцев -- автор произведений "Карамба", "Печальный панегирик", "Христы распятые", "Волк", "Мой первый пароход" и других.
В последнее время работает над трилогией "Мизантроп". Недавно вышел в свет первый том романа, пожалуй, главного литературного труда в жизни писателя.
Сегодня Владимир Зайцев -- гость нашей редакционной гостиной. В беседе с ним затронули разные стороны его творчества, биографии, поговорили о важных человеческих ценностях.
-- Начнем разговор в субботней гостиной "Керченского рабочего", пожалуй, с традиционных вопросов. Как появился писатель Владимир Зайцев и кем вы мечтали стать в детстве?
-- С двух лет я воспитывался в детском доме для детей репрессированных родителей. Советская власть старалась избавить подобных мне воспитанников не только от их отцов, но и от их гнездилищ, и поэтому нас по многу раз перевозили с места на место. Мы должны были потерять свои истоки. Это очень умный и гуманный метод. Нельзя было допустить того, чтобы дети врагов народа помнили свои родовые корни и мучились бы потом за них угрызениями совести всю оставшуюся жизнь. Поэтому дети моей судьбы -- люди без родины. Вместо нее у них один на всех, распростертый до Ойкумены континент, имеющий гипнотически сладкое имя "Советский Союз".
Но я помню все же свою родину (Кубань) и приезжаю к ней на свидание, но уже не в силу памяти сердца, а в силу памяти крови, которая нашептывает мне, что изошел я из воды и воздуха именно этой земли, и тогда я проникаюсь к этой феерической обители смутным сыновьим чувством.
Но худа без добра не бывает. Добрая власть эта, поменявшая местами свет и мрак и перевернувшая с ног на голову мир, воспитала зато во мне свой идеал -- дух космополитизма, и я сделался отчаянным его приверженцем. В последнем счете это меня устраивает, так как теперь я начисто отвергаю такое распространенное в мире зло, как национализм и местничество, и ощущаю себя гражданином Мира. Наверное, это заставляет меня думать и страдать не единственно об отечестве, меня породившем, а и обо всей планете.
На том мой бог и порешил. И на том и был создан основной труд моей жизни - «Мизантроп», взрощенный на опыте моего жестокого соприкосновения с миром.
Поиски себя я начал с глубокого детства, и первый мой путь лежал через муки музыкального творчества. Я чувствовал непреодолимое влечение к звукам, играл в струнном оркестре детдома, пел в хоре и упрашивал своих попечителей вывести меня из детдома под крыло сладкозвучной Евтерпы.
Но мечты мои разбились о первую же скалу коммунистических реалий. Из детских узищ, подобных моему, в элитные заведения не выводили. Стране нужны были кочегары и плотники, и меня вывели в Майкопское ремесленное училище (Адыгея, Краснодарский край), где я, познавая столярное искусство, искалечил на станках пальцы. При такой ущербности я мог бы лишь сделаться музыкантом дворовым, но эта проба претила моим понятиям о высоком. Слушая музыку, я зачастую приходил в такое волнение, что терял ощущение реальности. В четырнадцать лет, услыхав впервые полонез Огиньского, я долго бродил по пустынному морскому берегу, как вдруг обнаружил себя стоящим по грудь в воде прямо в одежде. Я совершенно не умел плавать и, обуянный страхом, поспешил выбраться на берег.
Я долго не мог преодолеть своего крушения, как вдруг меня стала мучить еще одна болезнь: "Коль судьба не захотела подарить мне славу Паганини, я обману ее и сделаюсь великим оркестровым дирижером! От дирижера не требуется виртуозной игры на инструментах".
И снова мне стала грезиться рампа, но теперь в ее сияющем нимбе я видел себя не в образе скромно сидящего в оркестровой яме скрипача, а в образе облаченного в черный фрак мага, извлекающего из оркестрового раструба властными мановениями дирижерских палочек потоки волшебных звуков.
Вскоре я протрезвел и от этого своего наваждения. Я понял, что для того, чтобы сделаться оркестровым дирижером, человеку нужно воспитываться не в детдомовском питомнике, где он числится единицей человеческого поголовья, а в любящей семье, в которой все его способности формируются с младенческих пор. И еще я понял: оркестровый дирижер -- это музыкант особый, владеющий многими инструментами, но хотя бы одним -- в совершенстве. И снова я померк.
Но надежда призрачна и глумлива, она дразнит, как мираж, и в один прекрасный день она снова застучалась в мою грудь. У меня произошла поломка голоса. До этого он у меня был мальчишеским, робким, и вдруг я зарокотал басом. Как-то, услыхав мой рыкающий голос, один случайный человек затащил меня для потехи в Дом культуры. Руководитель хора проверил мой диапазон и пришел в восторг: я без усилий брал больше трех октав, начиная от контртенора до баса-профондо. Каждый певец знает, что такое три октавы. Это безграничные возможности на оперной сцене: начиная от "плача" Йоханнеса Окегемы на смерть Беншуа до арии Пимена в "Борисе Годунове" Мусоргского.
Мне стали грезиться лавры Магомаева и Курмангалиева. В своих мечтах стремительно перерождался из вездесущего Фигаро в старика Мельника, а из князя Игоря в злого горбуна Риголетто. Шаляпинская "Дубинушка" и Беляевские "Соловьи" прекрасно уживались в моем сольном репертуаре. Предстоящая слава певца сводила меня с ума, и казалась доступной настолько, что я начал требовать у хормейстера дать мне "благословение" в консерваторию, но руководитель мне объяснил, что для того, чтобы поступить в консерваторию, нужно иметь, по крайней мере, хотя бы общее десятилетнее образование, которого у меня не было. И поняв, что и новая мечта ускользает от меня, я срочно поступил в вечернюю школу.
Неимоверными усилиями мне пришлось сочетать занятия в училище, вечерней школе и хоре. Я пытался выплыть из жизненного омута, но реалии и в этот раз оказались сильнее. По окончании ремесленного училища меня отправили на целину. На строительство Сырдарьинской оросительной плотины. И певческая моя идиллия там вскоре оборвалась. Два года я жил в дощатых теплушках в открытой степи, усердно осваивая на тридцатиградусных морозах и сорокаградусной жаре лом и лопату, и мой удивительный голос подвергся самым жесточайшим испытаниям, получив пять раз фолликулярную ангину. Профессиональные певцы сходят со сцены после двух-трех таких испытаний. Мой голос огрубел, потерял свою тембровую модуляцию, но самое главное -- диапазон.
-- Надо полагать, на этом мир романтических мечтаний попасть в сладостные объятия прекрасной богини Евтерпы у вас закончился?
-- К сожалению – да. Вернувшись из Казахстана, я снова пел в том же знаменитом академическом хоре Иванского в Майкопе, в хоре Кубанском, но к сольному пению вернуться уже не смог. С этим мир окончательно похоронил надежду увидеть в моем лице гениальнейшего покорителя рампы, а сам я обнаружил, что колодец моих сокровищ пуст, и надеяться мне уже не на что.
Но усовестившееся небо послало мне вдруг еще один шанс. Конечно же, последний. Это и был глагол. Его жжение я ощутил в себе в девятнадцать лет, когда обратился к эпистоле, этому преддверию прозы. В многочисленных своих письмах, где можно свободно и безбоязненно излиться, я находил огромное упоение.
Проза же сама по себе не только способна удивить, взволновать и потрясти человеческое сердце, но и убить его и вновь возродить. И я, осознав ее магическую силу, стал бредить литературным институтом. Но судьба, великодушно подарившая мне последний шанс, тут же забрала его обратно: я не смог попасть и туда. Дело в том, что на конкурс я должен был предоставить свои работы в машинописном тексте. Иметь в начале шестидесятых годов пишущую машинку для простого смертного было почти невозможно. В те годы я едва удерживался в списках живых строителей коммунизма, питаясь в дешевой рабочей столовой три раза в... неделю. Какая уж тут машинка? И я, уповая на милость Господню, поступил на факультет журналистики. Меня принял Ростовский университет. Слава богу, у меня были уже к тому времени публикации в "Советской Адыгее" и в прочих районных газетах.
Но я терпел поражение за поражением. Мне пришлось расстаться и с журфаком. И притом уже на четвертом курсе. Меня выгнали из университета, как паршивую козу.
-- Очевидно, была какая-то веская причина?
-- Несомненно! Возомнив себя личностью гениальной, я пил и хулиганил, и за короткое время два раза побывал с пятнадцатисуточным арестом в обезьяннике. Такие журналисты родине были не нужны. Это был, как я полагаю, контрольный выстрел судьбы. Но удар этот... срикошетил. Картина получилась самая пренеожиданная. Я не испытал при этом выстреле ни то что потрясения, долженствующего ввести меня в рыдания, а даже легчайшей досады, и, получив в канцелярии документ об отчислении, весело помахал этой бумажкой помпезному зданию на Энгельса, 5, в котором располагался оскорбленный мною университет. Я объясню загадку этой своей экстранеадекватности. Дело в том, что к тому времени мое сознание было уже почти готово к полному расчету с журналистикой, и я не знал, как это безболезненней сделать. Соприкасаясь с газетой, я все больше понимал, что ее генетически сухой профтехнический язык безжалостно душит во мне язык творческий, литературный. Ко всему прочему я стал понимать и другую болезнь журналистики. Ее рабскую подневольность. Она претила моему протестантскому нраву. Она обязывала меня работать на систему, которая отняла у меня все: родителей, родину, детство. Свободу! Стремление быть Личностью! И я принял этот жест судьбы как повеление свыше и никогда не пытался вернуться в университет, хотя и была к тому возможность. К тому же, живя в то время в Севастополе, мне удалось от газеты «Флаг Родины» получить параллельное образование военного корреспондента, и при определенно сложившихся ветрах судьбы я всегда мог вернуться в журналистику. Но именно работая внештатным сотрудником от этой газеты, я понял всю жесткость Четвертой власти: шаг влево – шаг вправо, и тебе грозил гражданский «расстрел». Надолго, если не навсегда, оказывался ты отлученным от журналистских святынь, и тебе снова раскрывали объятия волшебные инструменты построения народного счастья: лом, кайло и лопата.
И вот снова я почувствовал дыхание улицы. Я пошел матросить. Сутки – вахта,
трое – за письменным столом. И вкусив матросских щей и воздуха свободы, я понял,
что нашел то, что искал, и что большего мне не смог бы дать даже добрый дедушка
Хоттабыч. Теперь у меня была масса времени, чтобы заниматься литературой и самообразованием.
Со временем я хорошо понял, что никакие институты не способны никого сделать
не то что писателем, а даже просто образованным человеком, и что настоящее образование
ему может дать единственно лишь самообразование. Институт –
это всего лишь пять лет школярской рутины, в котором учат чему угодно, только
не тому, что человеку надо, а самообразование – это учеба на протяжении всей
жизни, поэтому оно и называется Университетом Жизни. И сейчас, пройдя сквозь
годы, я бы никогда не повторил ошибки с университетами, и, вне всякого сомнения,
снова стал бы на свой путь. Ибо любой, даже самый престижный институт,
дает право всего лишь на должность. А писателю должности не нужны. Даже министра
культуры. Всякие должности будут только мешать ему гармонично развиваться и
становиться личностью. А этого достичь он сможет лишь став свободным, путем
упорной ежедневной борьбы.
-- Когда появилось на свет ваше первое литературное произведение?
— В 1985 году еще в рукописи она получила звание лауреата Украины. Это повесть о гибнущей русской деревне. Она была опубликована в сборнике крымских авторов в 1986 году, названного по имени этой повести.
-- А сколько работ вышло из-под вашего пера?
-- Всего восемь. Но зато эти работы написаны сердцем и совестью.
-- Что вы считаете главным достижением в жизни, а что наибольшей ошибкой?
-- Вся моя жизнь -- есть сплошные ошибки. Победа -- единственная. Всю жизнь я стремился очеловечиться. Мне кажется, что кое-чего в этом плане мне все же удалось добиться.
Не считаю своей победой и основной труд своей жизни -- "Мизантропа". Скорее всего -- это тоже мое поражение.
-- Cтранно слышать такое! Отчего же?
-- Сегодня моего "Мизантропа" поймут лишь единицы, и мой удар по человечеству, естественно, так и не достигнет цели. Многие писатели, как знает история, тоже не рассчитывали на то, что их поймут современники. На этот счет даже есть одно интересное изречение: "Если современники кого-то слушают и даже читают его книги, можно с уверенностью утверждать, что это не гений".
-- Напрашивается продолжение: меня же никто не слушает и никто не читает, следовательно, я гений. Как вы полагаете, следующие поколения канонизируют вашего "Мизантропа"?
-- Как говорится, с надеждой и умирать не страшно. Хотелось бы так думать, хотя это и очень дерзко.
-- Ваше отношение к женщинам?
— Вопрос исключительно несерьезный, но постараюсь ответить на него со всей серьезностью и, конечно же, со всей искренностью, так как в другом случае ответ мой потеряет беспрецедентность, которая обязана быть неуязвимой.
Как предмет, мне придется освещать женщину в трех аспектах: социальном, биологическом и философском. В социальном – я отношусь к ней достаточно хорошо. По крайней мере, кроме себя (прошу прощения!), я редко вижу мужчин, которые бы уступили место женщине в троллейбусе, хотя бы по возрастным признакам. Я же делаю это с периодичностью, которая не позволила бы мне забыть об уважении к себе. Вообще я человек конфликтный, амбициозный, но по своей сущности – добрый и отзывчивый, и у меня нет патологической ненависти к Homo вообще, невзирая на то, что я генетический мизантроп (в философском, конечно, плане), а к near datum (к женщинам) – тем паче. Но при всем этом все же скажу то, чего не сказать совершенно невозможно, а ловчить и хитрить, что очень хорошо делают мужчины, не в моих правилах. Глубоко мною уважаемое это существо есть существо непредсказуемо опасное, коварное, противоречивое, ядовитое, зловредное, инстинктуальное, до безобразия меркантильное, ищущее свою выгоду даже там, где мужчине искать и в голову не придет; руководимое главенствующим инстинктом даже в случае скорбно рецессивном, когда оно относится к нему вообще крайне предосудительно (в случае пуританского воспитания) и знает о нем (в случае дисфункции) лишь понаслышке. Я нижайше прошу прекрасных дам простить мне мою жеcтокую бескомпромиссность, она не есть суждение, она носит характер всего лишь академический, и замолчать сейчас исконность женской сущности я просто не имею права. А вообще, я благоразумно терплю и даже зачастую люблю эти органические цветы человеческого общества. Наверное, это во мне признак все же биологический, от которого отойти я, как всякий нормальный и здоровый человек, не могу. Но опыт все же подсказывает мне не доверяться этому патологически извращенному, изначально превратному цветку, как бы ни был я обольщен его иллюзорностью, поэтому я никогда, при всей своей физиологической здравости, не полезу в петлю прекрасных с ней отношений без острой к тому необходимости.
Что же касается философского воззрения на женщину, то я мирюсь с этой ошибкой природы и всячески стараюсь абстрагироваться от ее несовершенства, но вместе с тем стараюсь извлечь и жизненно необходимый радикал из черт ее диаметрально противоположных: альтруистичности, человечности, благородства, заботливости, внимательности, бесконечного терпения, материнства, общенравственной чистоты. Многих из этих черт мужчинам не хватает.
Моя поведенческая реакция: быть с этими существами в независимых отношениях
– я обожаю, и особенно, если женщина умна, воспитана и… бесхитростна (простите
– размечтался!). За такую женщину я бы отдал горы сокровищ.
-- Какое же у вас отношение к любви, если к самой женщине вы относитесь с такой обезоруживающей разумностью?
-- Вопрос трагический, но крайне необходимый! В семнадцать лет я перенес жесточайшую трагедию любви к одной девочке адыгейке. Я полюбил ее всмерть, в бездну, в омут. До последней своей органеллы. Она предала меня, едва я оказался за порогом ее досягаемости.
Семь лет пребывал я в вакууме отчужденности от мира, и когда стал излечиваться от своего недуга и наблюдать его со стороны, то с ужасом понял, как страшен он и в какую бездну мог меня столкнуть. И с тем все больше я понимал, что уже никогда не пожелаю оказаться во власти этого беспощадного, всесокрушающего инстинкта, который люди так ласково и высоко называют Любовью, что буду всегда бояться его и противиться ему; буду отчаянно помнить, что Амур, стрелы которого мы всегда так ревниво и жадно ловим своими сердцами -- безжалостен, насмешлив и жесток.
Теперь же, по истечении лет, приобретя философскую мудрость, я спокойно и с ироническим сожалением взираю со своего всезнающего амвона на свое юношеское сумасшествие, хотя и стою на том, что стихия любви непреодолима, что она есть биологическая безысходность, через которую должны пройти все живые существа, вплоть до рептилий. Теперь же я пью вино Любви легко и свободно, не хмелея при том жестоко, с добрым желанием покорять и властвовать, и делать буду так, пока жива во мне плоть и жив мой рассудок. Надеюсь, я ответил и на этот ваш вопрос.
-- Чувствуется, что перо не случайно попало в ваши руки. Владимир, а сколько вам лет?
-- Скоро 70. Но я вполне доволен своим возрастом и никогда не променял бы его на глупую свою молодость.
-- Вы по своему характеру и укладу жизни -- семьянин?
-- Избави Господь! Я не представляю, как бы я тогда мог серьезно заниматься литературой. И не представляю, кто бы смог жить со мной как с литератором. Это был бы самый несчастный человек на свете. И вообще, творческому человеку претят всякие обузы. Он обязан быть вольным, как мустанг.
***** Неизлечимая, но прекрасная болезнь
-- Скажите, писатель для вас средство самовыражения, состояние души или профессия?
-- И то, и другое, и третье. А все вместе -- это неизлечимая, но прекрасная болезнь. К огромному сожалению, ею болеют очень немногие пишущие, и от этого литература очень страдает.
-- Почему в своих произведениях вы враждуете с религией?
-- А разве разумному и честному человеку возможно не враждовать с ней? Религия - это общевселенский заговор против человека. Она стремится уничтожить в нем разум. Она прекрасно понимает, что это самый ее опасный враг. Отняв у человека разум, религия стремится диcкриминировать в нем человека, превратить его в послушное бездумное животное, которым легко управлять и с которого можно не только шкуру содрать, но и забрать его кости и мясо. Лицемерно прикрываясь отеческой заботой о грешной душе человека, религия безнаказанно творит над человеком свою волю, паразитируя на его доверчивости. Вот почему я ненавижу религию.
-- Кто в Керчи для вас был примером писательского искусства?
-- К огромному сожалению - никто!
-- Есть у писателя Зайцева ангел-хранитель, который помогает ему достигать успехов в литературе?
-- Честолюбие. Оно заставляет меня работать в поте лица и не дает права халтурить. Если я позволю себе написать недобросовестно не то что литературное произведение, а хотя бы безобидную записку, то буду от этого жестоко страдать. А к почестям я равнодушен. Наверное, это оттого, что я чувствую в себе силу.
-- Ваша мечта?
-- Успеть написать все три тома "Мизантропа". Глубоко уверен, что кроме меня, тем паче в наше время, время тотальной дискриминации человека и гибели разума, когда перед тобой непобедимым Ахиллом во весь рост встает риск быть никем не понятым, никто не сможет создать такого дерзкого и обезоруживающего произведения.
-- Носите ли вы какой-нибудь талисман?
-- Слава богу - не суеверен! Но талисман у меня имеется. Это портрет моей матери, который вместо иконы стоит в моем красном углу. Боженька, думаю, не обидится.
-- Кому в этой жизни вы завидуете?
-- Мертвецам! А вообще я не знаю, что такое зависть. Если человек так же талантлив -- я буду его только уважать.
-- Кого бы вы назвали самым талантливым в нашем городе?
-- О, талантов у нас много! Пародист и бард Леонид Панин, поэт, бард и священнослужитель протестантской церкви Виктор Запорожец, пианист Эдуард Десятов, художник-портретист Борис Васильев, актер Юрий Коротков, пародист Владимир Володин, певица Виоллетта Руденко, поэтесса Татьяна Левченко, поэт Алексей Вдовенко... Господи, да бумаги не хватит! Но более всего мне бы хотелось отметить поэта Константина Артёмина. Очень прогрессивный и талантливый тип. Личность изумительнейшая! Это цунами, вторгающееся в твое сознание мощными флюидами истины. В поле своего обозрения я не нахожу ему подобных ни по поэтическому дару, ни по интеллекту. Этому человеку непременно нужно помочь утвердиться в жизни, иначе талант его может погибнуть, что будет очень и очень несправедливо. Я весьма сожалею, что администрация города до сих пор не обратила внимания на эту достойную личность и не выдвинула ее в свои культурные структуры.
-- Какая черта характера есть ваш главный недостаток?
-- Доброта. Люди в своем большинстве существа неблагодарные, а я жестоко страдаю, получив за свою доброту их безразличие, и мне становится стыдно за свой безответно добрый поступок. Чувствуешь себя оскорбленным в самых лучших своих побуждениях.
-- Есть ли у вас любимая книга и любимый писатель?
-- Несомненно! Это "Мизантроп" В. Зайцева. А любимый мой писатель – это я. А если серьезно, то это Фридрих Ницше и его "Проклятие христианству".
-- Какое занятие для вас лучший отдых?
-- Работа! Работа! И работа! За письменным столом. Всю прочую работу, вплоть до уборки квартиры, я считаю изуверским насилием, жесточайшей необходимостью.
-- И последний вопрос. С кем из исторических личностей вы бы подружились, если бы были его современником?
— Вопрос прямо-таки в лоб. Ответ на него раскроет всю мою сущность: скажи, кто твой друг -- я скажу тебе кто ты. Что ж, отвечу. С тем же Фридрихом Ницше. Но мой ответ требует расшифровки. Ницше был величайшим мизантропом планеты и одним из самых чистейших ее людей. Я тоже хочу быть чистым. И перед людьми, и перед своим богом – Совестью.